За Есениным вошел поэт А. Ганин. Последнего я знал давно: мы земляки. Ганин меня и познакомил с Есениным. Бывший тут поэт Казин стал показывать Есенину какую-то рукопись. Ганин сел к моему столу и спросил о судьбе его стихотворений, находившихся в отделе на просмотре. Я не успел ответить, как Есенин повернулся от Казина:
– Надо, надо взять. У него хорошие стихи, очень хорошие стихи.
На лице у него была застенчивая усмешка. Стихи казались отделу плохими – и не были приняты. Такие разговоры повторялись в дальнейшем: Есенин часто хлопотал то об одном, то о другом поэте. Скоро, в эту мою первую встречу с Есениным, пришел А. Воронский, и поэт перешел с ним в редакторский кабинет.
Наслышанный о скандалах и пьяных кутежах Есенина, я предполагал увидеть его пьяным, но Есенин был трезв. Только веки, когда я жадно и осторожно сбочку рассмотрел его, были с малиновыми бисеринками.
Вторая встреча произошла вскоре – Есенин пришел жестоко пьяный. Была другая походка, не было улыбки, только по-прежнему свисала голова, гораздо ниже, высоко на лоб была вздернута шапка, лицо было подавлено и мрачно… Вид у него был растерзанный. Галстук сполз набок, кашне чуть держалось, закинутое на плечо, и эти чудесные неповторимые глаза были тусклы и слезливы, отливали какой-то серью. Есенин говорил резко, громко, почти кричал. В комнатах повеяло тревогой, всё насторожилось… Я видел по глазам моих товарищей, как они втайне ждали, чтобы он скорее ушел. Надо было случиться так, что в это время появился в комнате маленький, но очень заносчивый, грубый, завистливый литератор из тех, что шныряют по редакциям и трутся о спины крупных и настоящих художников. Есенин вдруг заулыбался ему – и как будто стало веселее в комнате, тревога разрядилась… Но литератор с подчеркнутой близостью к Есенину панибратски воскликнул:
– А, Сережка, ты опять?..
Восклицание это резануло всех – и прежде всего Есенина. Было ясно, как поэт пытался насильно улыбнуться, а потом вгляделся в него тяжело, пошевелил губами и брызнул густо и враждебно слюной матерную брань.
Литератор продолжал паясничать, но тут как-то все, без уговору, сразу заговорили, окружили Есенина, оттеснили от него литературного Хлестакова… Есенин уже забыл о нем, махнул рукой и стал просить у секретаря журнала «Красная новь» деньги за стихи.
И все мои дальнейшие встречи с Есениным происходили именно в этих двух закономерно чередовавшихся состояниях: он был или пьян, или навеселе. Чаще всего он был пьян, точнее – выпивши. И у меня остались два совершенно разных образа.
Когда он навеселе входил в комнату своей легчайшей походкой, с изумительными своими глазами, у меня всегда было такое впечатление, что в комнате зажигался синий огонь, разливая свое удивительное сияние. А когда он приходил пьяный, в комнате будто начинал чадить желтый густой ночник, все заволакивая копотью. Пьяный он был заносчив, груб, матерщинничал, кричал; на лице у него было высокомерие; лицо было резкое, злое; потухали и злели глаза; он размахивал руками и много курил. Впечатление он производил тяжелое, неприятное, часто отталкивающее. Он непременно кого-либо ругал, чаще писателей и поэтов. <…> Не скрою, я тяготился им. Я стремился осторожно выпроваживать его. Есенин понимал, он растерянно протягивал руку, жалко ухмылялся, неловко повертывался, опускал голову – и мрачно толкал дверь. В глазах у него была явственная боль – и от этого становилось еще тяжелее. Но это было неизбежно.
Самыми яркими впечатлениями от встречи с Есениным было чтение им стихов.
Он тогда ни на кого не глядел, глаза устремлялись куда-то в сторону, свисала к груди голова, тряслись волосы непокорными вьюнами, а губы уставлялись детским капризным топничком. И как только раздавались первые строчки, будто запевал чуть неслаженный музыкальный инструмент, понемногу звуки вырастали, исчезала начальная хрипотца – и строфа за строфой лились жарко, хмельно, страстно… Я слушал лучших наших артистов, исполнявших стихи Есенина, но, конечно, никто из них не передавал даже примерно той внутренней и музыкальной силы, какая была в чтении самого поэта. Никто не умел извлекать из его стихов нужные интонации, никому так не пела та подспудная непередаваемая музыка, какую создавал Есенин, читая свои произведения. Чтец это был изумительный. И когда он читал, сразу понималось, что чтение для него самого есть внутреннее, глубоко важное дело.
Забывая о присутствующих, будто в комнате оставался только он один и его звеневшие стихи, Есенин громко, и жарко, и горько кому-то говорил о своих тягостных переживаниях, грозил, убеждал, спорил… Расходясь и расходясь, он жестикулировал, сдвигал на лоб шапку, на лице выступал тончайший пот, губы быстро-быстро шевелились…
Первый раз я слушал его весной 1924 года. Он пришел под хмельком. Мы собирались уже уходить с работы. Он принес стихотворение «Письмо матери», напечатанное в третьей книжке «Красная новь» за 1924 год. Кто-то попросил его прочитать. Держа в руке листок и не глядя в него, он начал читать. Лица его не было видно. Он стоял спиной к окну. Слушали Казин, Когоут, Казанский и я. Помню, как по спине пошла мелкая, холодная оторопь, когда я услышал:
Пишут мне: что ты, тая тревогу,
Загрустила шибко обо мне,
Что ты часто ходишь на дорогу
В старомодном ветхом шушуне.
Я искоса взглянул на него: у окна темнела чрезвычайно грустная и печальная фигура поэта. Есенин жалобно мотал головой:
Будто кто-то мне в кабацкой драке
Саданул под сердце финский нож.
Тут голос Есенина пресекся, он, было видно, трудно пошел дальше, захрипел… и еще раз запнулся на строчках: